Опыт литературной биографии. Лев лосев, стихотворения Лев лосев альманах

Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.


Лев Владимирович Лосев родился и вырос в Ленинграде, в семье писателя Владимира Александровича Лифшица. Именно отец, детский писатель и поэт придумывает однажды сыну псевдоним «Лосев», который впоследствии, после переезда на запад становится его официальным, паспортным именем.

Окончив факультет журналистики Ленинградского Государственного Университета, молодой журналист Лосев отправляется на Сахалин, где работает журналистом в местной газете.

Вернувшись с Дальнего Востока, Лосев становится редактором во всесоюзном детском журнале «Костер».

Одновременно пишет стихи, пьесы и рассказы для детей.

В 1976 году Лев Лосев переезжает в США, где работает наборщиком-корректором в издательстве «Ардис». Но карьера наборщика не может удовлетворить полного литературных идей и замыслов Лосева.

Уже к 1979 году он заканчивает аспирантуру Мичиганского университета и преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новой Англии, в штате Нью-Гэмпшир.

В эти американские годы Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.

Наибольший интерес вызвала у читателей его книга об эзоповом языке в литературе советского периода, которая когда-то появилась на свет как тема его литературной диссертации.

Примечательна история написания Львом Лосевым биографии Иосифа Бродского, другом которого он являлся при жизни поэта. Зная о нежелании

Бродского публиковать собственную биографию, Лев Лосев все-таки берется написать биографию друга спустя десять лет после его смерти. Оказавшись в очень сложном положении, нарушая волю покойного друга (их дружба длилась более тридцати лет), Лев Лосев, тем не менее, пишет книгу о Бродском. Пишет, подменив собственно биографические подробности жизни Бродского на анализ его стихов. Таким образом, оставшись верным дружбе, Лев Лосев навлекает на себя литературных критиков, недоумевающих по поводу отсутствия собственно подробностей жизни поэта в биографической книге. Появляется даже негласный, устный подзаголовок книги Лосева: «Знаю, но не скажу».

На протяжении многих лет Лев Лосев – сотрудник Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущий «Литературного дневника» на радио. Его очерки о новых американских книгах были одной из самых популярных радиорубрик.

Автор многих книг, писатель и литературовед, профессор, лауреат премии "Северная Пальмира" (1996), Лев Лосев скончался на семьдесят втором году жизни после продолжительной болезни в Нью-Гэмпшире 6 мая 2009 года.

Книги Льва Лосева

Чудесный десант. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1985.

Тайный советник. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1987.

Новые сведения о Карле и Кларе: Третья книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 1996.

Послесловие: Книга стихов. - СПб.: Пушкинский фонд, 1998..

Стихотворения из четырех книг. - СПб.: Пушкинский фонд, 1999.

Sisyphus redux: Пятая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2000.

Собранное: Стихи. Проза. - Екатеринбург: У-Фактория, 2000.

Как я сказал: Шестая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2005..

Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии. Серия ЖЗЛ. - М.: Мол. гварди

Самое интересное и значительное из архива Радио Свобода двадцатилетней давности. Незавершенная история. Еще живые надежды. Могла ли Россия пойти другим путем?

Иван Толстой : 15 июня – 60 лет поэту Льву Лосеву. Наша сегодняшняя передача приурочена к этому юбилею. В ней вы услышите выступления петербургских друзей Лосева: поэта Владимира Уфлянда и историка Владимира Герасимова, критиков Андрея Арьева из Петербурга, Александра Гениса из Нью-Йорка и Петра Вайля из Праги, соавтора Льва Лосева по филологическим исследованиям Валентину Полухину из британского Университета в Киле, издателя первых книг поэта, владельца издательства "Эрмитаж" под Нью-Йорком Игоря Ефимова и писательницу Татьяну Толстую, находящуюся сейчас в Греции. Вы услышите также беседу с юбиляром и его стихи, как прежние, так и новые, неопубликованные, в авторском исполнении.

На волнах Радио Свобода выпуск "Поверх барьеров", который посвящен сегодня поэту Льву Лосеву. 15 июня у него круглая дата – 60 лет. Лев Владимирович родился в Ленинграде в 1937 году в семье поэта Владимира Лившица. Окончил Ленинградский университет, писал сценарии, детские стихи, работал редактором в журнале "Костер". Автор десяти пьес. В 1976 году эмигрировал и очень скоро сделал блестящую университетскую карьеру американского профессора. Преподает в Дартмутском колледже в штате Нью-Гемпшир. Один из ведущих специалистов по творчеству Иосифа Бродского. Защитил диссертацию по теме "Эзопов язык в советской литературе". И вот неожиданно, причем неожиданно даже для самых близких друзей, Лев Лосев выступил в печати со своей серьезной, так сказать, "взрослой" лирикой. Это произошло в 1979 году на страницах парижского литературного журнала "Эхо", который издавали Марамзин и Хвостенко. Появление Лосева-поэта произвело сильнейшее впечатление на русские поэтические круги. Иосиф Бродский сразу назвал Лосева "Вяземским нашего столетия". Мне приятно сказать сегодня, что со стихами Льва Лосева в 1980 году я, приехав в пушкинский заповедник, познакомил некоторых участников сегодняшней передачи. Помню их несказанное удивление и радость от нового голоса их старинного друга, от нового трепета. С тех пор прошло почти двадцать лет, Лосев выпустил две поэтически книги на Западе - "Чудесный десант" и "Тайный советник". Обе - в издательстве "Эрмитаж" у Игоря Ефимова. А год назад его сборник "Новые сведения о Карле и Кларе" появился в Петербурге в издательстве "Пушкинского фонда". Сегодня ни у кого не вызывает сомнения, что Лосев - заслуженный мэтр нашей словесности. Лев Владимирович - у микрофона Радио Свобода.

Лев Лосев :

Все пряжи рассучились,
опять кудель в руке,
и люди разучились
играть на тростнике.

Мы в наши полимеры
вплетаем клок шерсти,
но эти полумеры
не могут нас спасти...

Так я, сосуд скудельный,
неправильный овал,
на станции Удельной
сидел и тосковал.

Мне было спрятать негде
души моей дела,
и радуга из нефти
передо мной цвела.

И столько понапортив
и понаделав дел,
я за забор напротив
бессмысленно глядел.

Дышала психбольница,
светились корпуса,
а там мелькали лица,
гуляли голоса,

Там пели, что придется,
переходя на крик,
и финского болотца
им отвечал тростник

Теперь я прочту два стихотворения из второй книжки, из книжки 1987 года, которая называется "Тайный советник". Первое стихотворение называется "Левлосев".

Левлосев не поэт, не кифаред.
Он маринист, он велимировед,
бродскист в очках и с реденькой бородкой,
он осиполог с сиплой глоткой,
он пахнет водкой,
он порет бред.

Левлосевлосевлосевлосевон-
онононононононон иуда,
он предал Русь, он предает Сион,
он пьет лосьон,
не отличает добра от худа,
он никогда не знает, что откуда,
хоть слышал звон.

Он аннофил, он александроман,
федоролюб, переходя на прозу,
его не станет написать роман,
а там статью по важному вопросу -
держи карман!

Он слышит звон,
как будто кто казнен
там, где солома якобы едома,
но то не колокол, то телефон,
он не подходит, его нет дома.

И маленькое стихотворение из той же книжки, которое называется "Посвящение".

Смотри, смотри сюда скорей:
Над стаей круглых снегирей
Заря заходит с козырей -
Все красной масти.

О, если бы я только мог!
Но я не мог: торчит комок
В гортани, и не будет строк
О свойствах страсти.

А есть две жизни как одна.
Стоим с тобою у окна.
А что, не выпить ли вина?
Мне что-то зябко.

Мело весь месяц в феврале.
Свеча горела в шевроле.
И на червонном короле
Горела шапка.

В российских чащобах им нету числа,
всё только пути не найдём –
мосты обвалились, метель занесла,
тропу завалил бурелом.
Там пашут в апреле, там в августе жнут,
там в шапке не сядут за стол,
спокойно второго пришествия ждут,
поклонятся, кто б ни пришёл –
урядник на тройке, архангел с трубой,
прохожий в немецком пальто.
Там лечат болезни водой и травой.
Там не помирает никто.
Их на зиму в сон погружает Господь,
в снега укрывает до стрех –
ни прорубь поправить, ни дров поколоть,
ни санок, ни игр, ни потех.
Покой на полатях вкушают тела,
а души – весёлые сны.
В овчинах запуталось столько тепла,
что хватит до самой весны.

Петр Вайль : Место, которое Лев Лосев занимает в нашей литературе и в литературном процессе - уникально. Напомню, литература - это то, что написано, литературный процесс – обстоятельства, в которых создается написанное. Обстоятельства эти во все эпохи, на всех широтах трудны, не в последнюю очередь потому, что литературный народ не слишком тепло относится друг к другу. Это естественно. Если верно определение, что поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке, то сколько может быть лучших порядков?

Отсюда и самомнение, и ревность, и зависть, и недоброжелательство. И вот тут Лев Лосев резко выделяется. Его все уважают. Его литературная фигура обладает мощным авторитетом: "А вот Лосев сказал", "А вот Лосев считает не так". Можно было бы сослаться на солидность, основательность его занятий. Ничего подобного. Основательность явлена в мастерстве, но какая солидность у литератора, позволяющего себе такие вольности в стихах, что не всякий юный авангардист осмелится. Интересно, есть такая поэтическая категория – авторитетность? Если нет, введем для Лосева. Однажды, года два назад, я спросил Иосифа Бродского, относился ли он когда-нибудь, кроме детства и отрочества, разумеется, к кому-либо как к старшему. Он вдруг стал серьезен, задумался, потом сказал, что в какой-то период - к Чеславу Милошу, и всю жизнь, с юности и по ту пору - к Лосеву. По-моему, Бродский сам был несколько озадачен собственным умозаключением. Что касается литературы, поэзии, Лосев сочиняет стихи, узнаваемые сразу, ни на кого и ни на что не похожие. Я хорошо помню, как прочел их впервые. Подборка, самая первая поэтическая публикация Лосева, появилась в 1979 в парижском журнале "Эхо" и произвела впечатление какой-то мистификации. Помню ощущение: так не бывает. Не бывает, чтобы вдруг, разом, единым махом появился поэт совершенно зрелый, виртуозный, сильный, оригинально мыслящий. Но это я, кажется, начинаю цитировать пушкинские слова. Ничего не поделаешь. Со времен Пушкина, сказавшего о Баратынском "он у нас оригинален, ибо мыслит", изменилось немногое. Разумеется, четыре десятка лет присутствия в отечественной поэзии Бродского даром не прошли, стихи стали умнее, но пока речь идет обычно об имитации, настоящие последствия впереди. Тем более поразительно, как параллельно своему великому другу, непохоже на него, совсем по-своему движется интеллектуальная поэзия Льва Лосева. Впрочем, это словосочетание, хоть оно и верно, уж очень неполно. Очень не хочется сводить стихи Лосева к изумительной версификации, едкому остроумию, тонким наблюдениям, глубоким мыслям. Мало что ли этого? Мало. Фрагменты из Лосева я читаю вслух чаще, чем стихи кого-либо другого. Это уместно, это эффектно, это выигрышно. Но про себя его строки бормочешь не от того, что ими восхищаешься, а потому, что они для тебя и про тебя написаны. То неуловимое, неопределимое и неописуемое качество, которое делает поэзию настоящей, попытался обозначить сам Лосев в стихотворении "Читая Милоша": "И кто-то прижал мое горло рукой/и снова его отпустил". Пятнадцать лет назад я прочел эту простую строчку и вспоминаю всякий раз, когда читаю Лосева.

Кроме двух-трех начальных нот
и черного бревна в огне,
никто со мной не помянет
того, что умерло во мне.
А чем прикажешь поминать -
молчаньем русских аонид?
А как прикажешь понимать,
что страшно трубку поднимать,
а телефон звонит.

Или вот это:

А это что еще такое?
А это - зеркало, такое стеклецо,
чтоб увидать со щеткой за щекою
судьбы перемещенное лицо.

Вот и формула, одна из многих замечательных лосевских формул – "судьбы перемещенное лицо". Это он про себя, конечно, но и я подпишусь, если он не против.

Иван Толстой: Теперь другой взгляд из Петербурга. Критик Андрей Арьев.

Андрей Арьев : Стихи Льва Лосева уже два десятилетия кажутся неожиданными и новыми в нашей поэзии. Так что легко признаться: именно Лев Лосев - давний властитель моих мимолетных дум о смысле современной лирики. Вместо прислуживания божественной речи, вместо звуков сладких и молитв, подобно Хлебникову:

И беззаботно, и игриво.
Он показал искусство трогать.

Трогать когтистой лапой льва, но и трогать сердечно, душевно. Смысл этой поэзии открывается не первым, а вторым поворотом ключа. Существенно в ней продолженное из скрытых глубин движение. Тут не мистический опыт важен, но хорошее знание собственной природы и натуры, того прискорбного факта, что в каждом человеке все время что-то умирает, а то, что творится, отзывается пушкинским:

Но злобно мной играет счастье.

Интуиция Льва Лосева - это интуиция о неполноте человеческого бытия, чувство едва ли не доминирующее в петербургской художественной традиции. "Никто со мной не помянет / того, что умерло во мне",- пишет Лосев. Мы живем с горем пополам и с грехом пополам, но унынию не предаемся и зимой помним о цветочках, умеем даже отмечать "недорождество", как поэт написал в последнем романсе. И вот что тут любопытно. В первой книге Лосева "Чудесный десант", "Последний романс", второе по порядку стихотворение, повествует о нерожденном младенце, о горестной участи России:

Блеснет Адмиралтейства шприц, и местная анестезия
вмиг проморозит до границ то место, где была Россия.

А теперь заглянем в последний сборник Лосева. Совершенно симметрично - второе стихотворение с конца посвящено все той же теме. Оно называется "С грехом пополам" и имеет подзаголовок "15 июня 1925 года". Зеркальное отражение фиксирует мировой поэтический рекорд: начав с "недорождества" поэт празднует день своего "не рождения" - в этот день, но двенадцать лет спустя, он появился на свет в Ленинграде, помня, что где-то, в южном курортном городке, произошло такое.

Потом она долго сидела одна
в приемной врача.
И кожа дивана была холодна,
ее - горяча,

Клеенка - блестяща, боль - тонко-остра,
мгновенен - туман.
Был врач из евреев, из русских сестра.
Толпа из армян,

Из турок, фотографов, нэпманш-мамаш,
папашек, шпаны.
Загар бронзовел из рубашек-апаш,
белели штаны.

Все в этой толпе и в этой жизни - дело случая, но это по Лосеву и есть жизнь, одни случайности в ней закономерны, о них и речь. Лишь на периферии сознания, почти вне стихов и земли, маячит его лирический герой:

На гнутом дельфине - с волны на волну -
сквозь мрак и луну,
невидимый мальчик дул в раковину,
дул в раковину.

Нежный "невидимый мальчик" кажет в поэзии Льва Лосева лицо матерого мизантропа. Но герой, повторяю, именно этот случайный призрак, не материализовавшийся, а потому бессмертный лирический зародыш.

Нет, лишь случайные черты
прекрасны в этом страшном мире…

… спорит Лев Лосев с романтизмом в целом и Блоком в частности. Чем случайней, тем вернее слагаются стихи, слагается жизненный замысел - так мог бы сказать Лосев вслед за Пастернаком. Смысл жизни не априорен, и я думаю, что думать можно всяко,- говорит Лосев.

В его стихах всегда слышен бодрящий литературный отзвук, они не прагматичны, не утилитарны, легки как листки календаря, как записочки на эмигрантском балу

Конечно, его остроумие часто бывает мрачновато, отдает некрасовской ипохондрией, но у Льва Лосева она носит игровой характер, а потому не безнадежна, не уныла. В его стихах всегда слышен бодрящий литературный отзвук, они не прагматичны, не утилитарны, легки как листки календаря, как записочки на эмигрантском балу. Так вне России писали Ходасевич, Георгий Иванов. Поэзия Льва Лосева вся в облаке аллюзий и реминисценций, вся поддержана от века данной гармонией. Поэтому он так откровенно цитатен, стихи без литературного эха для него - как еда без соли. И он прав. Для того, чтобы прочитать книгу русского бытия, надо как Лосев сравнить ее с Книгой Бытия Библии:

"Земля же
была безвидна и пуста".
В вышеописанном пейзаже
родные узнаю места.

Таким вот образом наше бытие и длится, настал день второй и стих второй. И вся поэзия Льва Лосева есть нечаянная радость случайно продленного времени продленного дня.

Иван Толстой : После критика - слово поэту. Владимир Уфлянд.

Владимир Уфлянд : Меня давно интересует такая война-противостояние водки и пишущего человека. На моих глазах несколько человек даже потерпели смертельное поражение в этой войне. А Леша где-то около тридцати лет первое такое тактическое поражение от водки потерпел. Они с покойным Борисом Федоровичем Семеновым прощались с бабушкой Бориса Федоровича. Если помнить, что Борис Федорович сам на двадцать лет нас старше, то какая же была бабушка? И на следующий день Борис Федорович как ни в чем не бывало пошел похмеляться коньячком, а Леша попал в больницу с подозрением на инфаркт. Но с тех пор он какое-то очень хитрое заключил со спиртным соглашение: он до шести вечера не пьет, но после шести совершенно спокойно общается и с водкой, и с друзьями. И на его юбилей шестидесятилетний я написал ему такое стихотворение:

Друг Лёша!
Разменяв седьмой десяток,
Уважь в сей день себя и свой порядок.
Когда ж настанет six p.m.,
не ставь перед собой проблем
иных, чем растворенье льдинки в скотче,
а то на них не хватит ночи.
И в полдень Нина твой нарушит сон,
с пристрастьем оглядев газон.
Воскликнет так, что грянет дрожь вдали:
“Ну, Лёша, мы с тобою дожили!
Медведь съел мои тапки, твои плавки,
бутыль не съел, стоявшую на лавке,
но допил из неё остатки.
Его следы продавлены на травке!
Дай Бог ему, мохнатому, поправки!
И мягкой после штопора посадки”

А ты меж тем приступишь к физзарядке.

И я хотел бы к этому стихотворению сделать комментарий, что Леша с Ниной живут в прелестном месте, окруженном такими здоровенными американскими хвойными деревьями. Нинуля развела огород, и на этот огород ходят всякие звери: олени, сурок, даже приходит иногда медведь. И дело еще в том, что Нинуля - это совершенно невероятный человек, она талантлива во всем за что берется, поэтому Леша просто не мог начать писать ниже того уровня, на котором он начал писать, потому что рядом с Ниной он сам себе этого не мог позволить. У Нины с Лешей в начале будущего столетия будет золотая свадьба, и Леше еще и в этом повезло. Дай бог ему и дальше так!

Иван Толстой : Корни Льва Лосева в Петербурге, в Ленинграде. Слово другу его юности, историку Владимиру Герасимову.

Владимир Герасимов : Вблизи Обводного канала, в последнем квартале по Можайской улице, на углу Можайской и Малодетскосельского проспекта я и бывал у него вскоре после того, как мы познакомились. Он жил там довольно долго в коммунальной квартире. Надо сказать, что вся наша компания, все мы жили тогда в старом городе, потому что нового города и не было еще, даже Купчино еще только начало создаваться. И все мы были такими петербургофилами, петербуржцами, и этот город очень нас интриговал, вызывал у нас множество вопросов к нему. Что касается тех двух или трех десятков общепризнанных архитектурных шедевров, благодаря которым Петербург и считается одним из прекраснейших городов мира, то о них мы знали столько, сколько нам казалось достаточным. Но вот то, что на этих улицах, пускай даже совсем не блестящих, пускай даже нагоняющих некую тоску, все дома имеют разные фасады, все не на одно лицо, это вызывало желание узнать, когда же это построено, кто здесь жил, что здесь было раньше. В этом доме на Можайской не было ничего красивого, и все-таки я думаю, что Леше и его домочадцам жить в нем было бы немного интереснее, если бы они уже тогда знали, что этот дом построен в 1874 году архитектором с громкой фамилией Набоков. Тогда мы этого не знали. Да, впрочем, этот Набоков, Николай Васильевич, не имел никакого отношения к семье, давшей миру знаменитого писателя, просто однофамилец. Не знали мы и того, что на соседней улице с Можайской, на Рузовской, когда-то жили два замечательных русских поэта Евгений Абрамович Баратынский и Антон Антонович Дельвиг. Кстати, о Дельвиге. О Дельвиге и о Лосеве. Хотя, казалось бы, какая между ними связь? А мне с давних пор Леша, в пору нашего еще интенсивного общения, даже внешне напомнил Дельвига – мягкие черты лица, округлый подбородок, очки с очень сильными диоптриями. Но дело не только во внешнем сходстве, мало ли кто на кого похож. О Дельвиге очень трогательно и, по-моему, талантливо пишет Анна Петровна Керн, знаменитая современница Дельвига, Пушкина и других поэтов, их подруга. С Дельвигом она была в хороших приятельских отношениях. И вот что она пишет: "Дельвиг же, могу утвердительно сказать, был всегда умен! И как он был любезен! Я не встречала человека любезнее и приятнее его. Он так мило шутил, так остроумно, сохраняя серьезную физиономию, смешил, что нельзя не признать в нем истинный великобританский юмор. Гостеприимный, великодушный, деликатный, изысканный, он умел счастливить всех его окружающих. Он всегда шутил очень серьёзно, а когда повторял любимое свое словцо "забавно", это значило, что речь идет о чем-нибудь совсем не забавном, а или же о грустном, или же досадном для него". Мне кажется, что если в этот абзац вместо имени Дельвиг вставить имя Лосев, то в остальном можно не менять ни единого слова. Я, разумеется, с Лешей своими наблюдениями не делился и не писал ему никогда об этом, потому что это было бы неудобно, но поскольку сегодня я все-таки говорю для наших радиослушателей, то мне кажется, что они все-таки составят более полное представление о нашем юбиляре, если я с ними поделюсь этими своими наблюдениями. Так вот, потом Леша с Ниной переехали в более просторную квартиру, а о тех местах, где Леша с семьей прожил как-никак несколько последних лет в своем отечестве, он нигде в своей поэзии не упоминает, потому что в тех краях просто глазу не за что зацепиться. Стоят там такие девяти- или шестнадцатиэтажные болваны, у их ног, подобно каким-то собачонкам, приютились четырех- и пятиэтажки. И, конечно, для их отъезда отсюда было множество очень важных причин, но мне кажется, что одной из этих причин, пускай не самой важной, было желание Леши увести свою жену от этого пейзажа, от того пейзажа, который открывался из окон их квартиры, где Нина целыми днями сидела в довольно унылом настроении и любовалась огромной лужей, никогда не просыхавшей под их окном. Я давно в тех местах не был, но несколько лет назад лужа еще оставалась на том же месте, вот подобно знаменитой миргородской луже, воспетой Гоголем.

Иван Толстой : Из Петербурга - на Запад. У нашего микрофона нью-йоркский автор Александр Генис.

Александр Генис : Лосев с его хитрой рифмой, с его сложным узорчатым ритмом, с его изощренной словесной игрой – ученый-виртуоз стихосложения. Но есть в его поэзии такие качества, которые позволяют ее читать даже тем, кто обычно с ненавистью глядит на текст, набранный столбцом. Стихи Лосева интересны и на самом простом, обывательском уровне. Они и прозаичны, и повествовательны, и увлекательны. Основополагающее противоречие его творчества рождено исключительной верностью автора своему герою, точнее, героине - родине. И в этом смысле поэзия Лосева - сугубо эмигрантская. Конфликт лосевских стихов определен существованием родины и фактом ее отсутствия. Утрата отечества - плодотворное художественное переживание. Природа не терпит пустоты, и Лосев заполняет ее своими и не своими воспоминаниями. Он перечисляет Россию, зарифмовывает ее, обыгрывает ловкой словесной игрой. Лосев старательно упаковывает родные реалии в свой стих, чтобы было сподручнее перевозить Россию с места на место. Но где идеал, где магический кристалл искусства, сквозь который преображается дурная действительность в нормальную? Есть у Лосева и это. Поэт, издерганный абсурдом российской истории, втайне сохраняет застенчивый образ разумной нормы, образ, который редко, но все же встречается в восковом музее его воспоминаний.

Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе
вновь бы Волга катилась в Каспийское море,
вновь бы лошади ели овес,
чтоб над родиной облако славы лучилось,
чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.
А язык не отсохнет авось.

Иван Толстой : Недавно в нашей пражской студии проездом из Греции побывала писательница Татьяна Толстая.

Татьяна Толстая : Мне кажется, что Лев Лосев замечательно соединяет в себе две вещи. Первое это то, что он открыто и для всякого желающего показывает весь спектр русской литературы, в котором он существует, который огромен. Это от Пушкина, от Державина до Мандельштама и детских стихов, что естественно, он из этих детских стихов вышел, вплоть до цитат из разных неожиданных вещей, переводные вещи, Данте, все что угодно. Для грамотного, умного, образованного читателя он представляет, не стесняясь, весь спектр литературы. Это часто принято называть постмодернизмом, но, по-моему, это просто хорошее образование и красивое умение обращаться с текстом, это литературный текст. А более же узкое, с которым эта широкая традиция соединена, на мой взгляд, лежит вот в каком странном положении. С одной стороны, он выходит из Заболоцкого. Причем как раннего, так и позднего. У него есть цитаты из позднего, опять же, угадаешь - не угадаешь. У нас мало читают позднего Заболоцкого и принято его не любить, причем напрасно. И предшествует он, как это ни странно может показаться, Тимуру Кибирову.

Иван Толстой : Скажите, а возможно ли, что серьезная, настоящая лирика имеет в себе такой заряд чувства юмора? Вообще, законно для серьезной лирики быть одновременно юмористической поэзией?

Татьяна Толстая : Законно или не законно? Это может быть беззаконно. Как всякая настоящая поэзия она должна быть беззаконной. Но это настолько трудно, что мало кому это удается. Есть такие юмористические, сатирические, иронические направления, на которых находятся люди, например, Саша Черный, очень уважаемый поэт (ранний Саша Черный, до эмигрантского периода). С юмором – прекрасно, кому-то нравится, кому-то не нравится, но в смысле лирики – стоп, не получается там лирика. Дон-Аминадо, совершенно прекрасные, сатирические, если угодно, стихи, попытка лирики – стоп! Завал, слюни розовые. А обратный же грех - это лирика высокая, возвышенная, куда-то вся в облака, в звезды глядящая, и там, в этих звездах - один сахар, тошнота.

Он был маяком приветливым для многих поэтов в России

Скрестить высокое с юмористическим, не побояться сойти с тротуара и наступить в страшную грязь, вытащить ногу не запачкавшись, а только прибавив к нашему жизненному опыту, и одновременно устремившись головой куда-то очень высоко, не туда, где стоят дешевые звезды за три копейки, а туда, где находятся вершины, до которых нам еще надо вытягивать подбородок, чтобы заглянуть - вот на этой линии каким-то образом умудряется помещаться Лосев. И я бы сказала, что именно в этом самом качестве он был маяком приветливым для многих поэтов в России. Многие старались ему подражать. Это ведь не вышло. Этот дар ты не можешь отнять, ты не можешь перенять, ты не можешь использовать. Я знаю многих поэтов, которые хотели бы писать как Лосев. Это такая зависть, которая, мне кажется, о многом говорит, и это хорошая такая черта - позавидовать Лосеву. Он – может, я - нет.

Иван Толстой : Когда Лосев уезжал из Советского Союза во второй половине 70 годов, никто не подозревал, что он поэт. Как поэт он себя объявил уже в эмиграции. Вы видели Льва Владимировича уже в Америке. Скажите, Лосев и поэтическое поведение - две вещи совместные?

Татьяна Толстая : Я, может быть, не достаточно близко знаю Льва Владимировича, чтобы оценивать его поэтическое поведение, но на мой взгляд - нет. То есть у него волосы не развеваются, он как безумный не бегает по дому. А он необычайно джентльменски выглядит и ведет себя как джентльмен, в самом лучшем представлении нашем, верном или неверном, об этом слове. Это человек чрезвычайно обязательный, любезный, вежливый, чрезвычайно хорошо воспитанный, гостеприимный, добрый, снисходительный к тем глупостям, которые, скажем, пьяные гости могут себе позволить. И общение с ним - это общение со старым, давно ушедшим а, может быть, и не существовавшим петербургским миром. Каким-то образом он поддерживает один, наедине с собой, в дикой глуши своего маленького штата, представление о том, что в Петербурге водятся такие люди. Если вы их не видели, ну, что ж, вот они, они тут.

Иван Толстой : Перейдем теперь к тем, кто профессионально сотрудничает с Львом Лосевым. Сперва - филолог из Университета в Киле, Великобритания, Валентина Полухина.

Валентина Полухина : В моих отношениях с Лешей, конечно, как воздух и свет присутствует Бродский. Леша был одним из ближайших друзей Иосифа, он является автором десятка лучших статей о Бродском, и для меня он самый большой авторитет по Бродскому. В своих всегда блистательных статьях он демонстрирует умение уводить от однозначных интерпретаций, от научных схем, его статьи, как и его стихи, окружены огромным полем культурного контекста. И мое уважение и благодарность Льву Владимировичу безмерны. Но я не меньше люблю и Лосева-поэта за его умный талант, особый лиризм, сухое остроумие и фантастическую формальную изобретательность. Стихи его увлекательны своими парадоксальными ходами. Пуританизм смешан со скрытой эротикой, постмодернизм - с классической гармонией, реализм - с абсурдом. При том, что в жизни крайности ему чужды. Уникальный дар. Лосев - поэт и человек с безупречной репутацией. Его эрудиция баснословна, его скромность притягательна, его вежливость, обаятельность, его благородство - поистине аристократические. И в стихах, и в жизни, и в статьях Лосев умен и изящен, нежен и печален, остроумен и мудр. И этот человек, волею судеб и совсем мною не заслуженно, мой коллега и друг. Я не могла бы пожелать себе большего и лучшего подарка. А ему в его день рождения я желаю наслаждаться своим талантом и беречь свое здоровье. И, может быть, чуть-чуть почаще и не так горестно улыбаться.

Иван Толстой : Я позвонил в город Тенафлай под Нью-Йорком, где расположено русское издательство "Эрмитаж", выпустившее две первые книжки Лосева. Вот запись разговора с владельцем издательства Игорем Ефимовым.

Какова коммерческая судьба издания его книг?

Игорь Ефимов : Надо сказать, что при всех трудностях книги Лосева, которые у нас выходили… Мы еще выпустили сборник его замечательных очерков, которые в свое время печатались в журнале "Континент" под названием "Закрытый распределитель". Вот этот сборник, два сборника стихов и книга "Поэтика Бродского", они все почти разошлись. Но очень долго расходятся. Так что постепенно, я думаю, что мы вернули свои расходы, но этот процесс был растянут, как мы видим, на десять лет или даже больше.

Иван Толстой : Для вас как для издателя, каков круг читателей Лосева в русской Америке?

Игорь Ефимов : Это, в основном, русские люди, пишущие стихи, они очень следят друг за другом, они поневоле активно интересуются друг другом, и слависты, которые преподают русскую литературу современную, которые очень хорошо знают Лосева-профессора, Лосева-замечательного исследователя русской литературы, и им интересны все аспекты его творчества.

Иван Толстой : А теперь - разговор с самим юбиляром. Лев Владимирович, есть, наверное, внешняя причина того, что вы стихи свои стали публиковать только переехав границу в западном направлении. Но есть, наверное, и внутренняя причина. Не скажете ли вы о той и о другой?

Лев Лосев : Что касается того, что вы называете внешней причиной, то это, наверное, самое очевидное. Не то, чтобы я писал очень много стихов, что называется, политического содержания, но, так или иначе, все что пишешь – информировано, пропитано твоим мировоззрением, твоим отношением к действительности. Так что вряд ли по самой природе, что ли, своей словесной мне бы даже пришло в голову предложить что-то к публикации в Советском Союзе, пока он существовал и пока я там находился. Но самое главное - дело в том, что я довольно мало и написал, живя на родине, до начала 1976 года, когда я эмигрировал. Как я писал в предисловии к своему первому сборнику "Чудесный десант", я начал писать стихи, по крайней мере всерьез относиться к тому, что у меня получалось, только году в 1974, то есть года за полтора до своей эмиграции. Просто-напросто и написано-то было за это время не так много. Никакой литературной стези, никакого литературного будущего я, совершенно честно положа руку на сердце, уезжая из России для себя не планировал. Как я сказал, стихи тогда я писал всего года полтора-два всерьез, и в тот момент я абсолютно не хотел ничего из написанного публиковать, потому что в основном я их писал с такими "терапевтическими" целями. Не то, чтобы я их намеренно писал, но они получались, они писались, приходили ко мне как некий способ выжить. И какое-то суеверие тогда подсказывало мне, что публиковать их, даже просто читать в кругу приятелей, означало погубить их терапевтическое, целительное для души воздействие. Потом, разумеется, вся эта запоздалая не по возрасту трепетность постепенно испарилась, по мере того, как стихов становилось больше, я стал трезвее к этому относиться, и, в конце концов, году в 1980 впервые в журнале "Эхо" стихи были напечатаны. Но я никогда не относился к этому как к карьере, ни в малейшей степени. Более серьезно я могу сказать, что, как ни странно, хотя вообще по природе своей я, скорее, пессимист, и никогда не жду от грядущего особенных радостей, но те общие представления о будущем, которые у меня были, когда я покидал родину в 1976 году, они осуществились. Потому что я ничего особенно конкретного себе не представлял и ничего в этом смысле не вывозил, кроме готовности ко всему. На что я рассчитывал? Если просто сказать - на свободу. И я действительно это получил.

Иван Толстой : Где поэт Лосев встречает свой юбилей?

Лев Лосев : Это я могу вам сказать совершенно точно. Свой юбилей так называемый (я вообще не придаю большого значения этой дате), я буду встречать в поезде на пути из Милана в Венецию. Утром буду в Милане, вечером буду в Венеции. Это связано с моей большой поездкой по разным европейским городам.

Иван Толстой : Позвольте вас поздравить с 60-летием!

Лев Лосев : Большое спасибо, Иван Никитич!

И в завершение нашей юбилейной передачи Лев Лосев любезно согласился прочитать неопубликованное стихотворение.

Лев Лосев :

Научился писать что твой Случевский.
Печатаюсь в умирающих толстых журналах.
(Декадентство экое, александрийство!
Такое бы мог сочинить Кавафис,
а перевел бы покойный Шмаков,
а потом бы поправил покойный Иосиф).
Да и сам растолстел что твой Апухтин,
до дивана не доберусь без одышки,
пью вместо чая настой ромашки,
недочитанные бросаю книжки,
на лице забыто вроде усмешки.
И когда кулаком стучат ко мне в двери,
когда орут: у ворот сарматы!
оджибуэи! лезгины! гои! -
говорю: оставьте меня в покое.
Удаляюсь во внутренние покои,
прохладные сумрачные палаты.

Лев Владимирович Лосев родился и вырос в Ленинграде, в семье писателя Владимира Александровича Лифшица. Именно отец, детский писатель и поэт придумывает однажды сыну псевдоним «Лосев», который впоследствии, после переезда на запад становится его официальным, паспортным именем.

Окончив факультет журналистики Ленинградского Государственного Университета, молодой журналист Лосев отправляется на Сахалин, где работает журналистом в местной газете.



Вернувшись с Дальнего Востока, Лосев становится редактором во всесоюзном детском журнале «Костер».

Одновременно пишет стихи, пьесы и рассказы для детей.

В 1976 году Лев Лосев переезжает в США, где работает наборщиком-корректором в издательстве «Ардис». Но карьера наборщика не может удовлетворить полного литературных идей и замыслов Лосева.

Уже к 1979 году он заканчивает аспирантуру Мичиганского университета и преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новой Англии, в штате Нью-Гэмпшир.

В эти американские годы Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.

Наибольший интерес вызвала у читателей его книга об эзоповом языке в литературе советского периода, которая когда-то появилась на свет как тема его литературной диссертации.

Лучшие дня

Примечательна история написания Львом Лосевым биографии Иосифа Бродского, другом которого он являлся при жизни поэта. Зная о нежелании Бродского публиковать собственную биографию, Лев Лосев все-таки берется написать биографию друга спустя десять лет после его смерти. Оказавшись в очень сложном положении, нарушая волю покойного друга (их дружба длилась более тридцати лет), Лев Лосев, тем не менее, пишет книгу о Бродском. Пишет, подменив собственно биографические подробности жизни Бродского на анализ его стихов. Таким образом, оставшись верным дружбе, Лев Лосев навлекает на себя литературных критиков, недоумевающих по поводу отсутствия собственно подробностей жизни поэта в биографической книге. Появляется даже негласный, устный подзаголовок книги Лосева: «Знаю, но не скажу».

На протяжении многих лет Лев Лосев – сотрудник Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущий «Литературного дневника» на радио. Его очерки о новых американских книгах были одной из самых популярных радиорубрик.

Автор многих книг, писатель и литературовед, профессор, лауреат премии "Северная Пальмира" (1996), Лев Лосев скончался на семьдесят втором году жизни после продолжительной болезни в Нью-Гэмпшире 6 мая 2009 года.

Книги Льва Лосева

Чудесный десант. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1985.

Тайный советник. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1987.

Новые сведения о Карле и Кларе: Третья книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 1996.

Послесловие: Книга стихов. - СПб.: Пушкинский фонд, 1998..

Стихотворения из четырех книг. - СПб.: Пушкинский фонд, 1999.

Sisyphus redux: Пятая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2000.

Собранное: Стихи. Проза. - Екатеринбург: У-Фактория, 2000.

Как я сказал: Шестая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2005..

Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии. Серия ЖЗЛ. - М.: Мол. гвардия

Лев Лосев - великий поэт.
О.В. 16.05.2009 02:56:28

Лев Лосев пока не известный в России, как он того заслуживает, поэт. Он выше популярности, он настоящий, "прямой" поэт, который не отвлекался на суету.Загадочный поэт. Как Аненнский, как Фет, но Лосев! Святой человек. До обидного мало публиковался в Росси... Он нужен, очень нужен!"Пока он искал Бога, люди искали его" - это о Л.Л.
Его скромность, "отсутствие героя", да не даст людям не разглядеть его, не понять, что он великий русский поэт.

Позднее объяснение в любви. Наверное так следовало бы назвать эту заметку о поэте, чья жизнь уместилась вот в такой временной и географический промежуток: 15 июня 1937, Ленинград – 6 мая 2009, Гановер, Нью-Гэмпшир, а стихи не поглощены вечностью, но принадлежат ей.
Когда-то его книга «Чудесный десант» (1985) поразила меня чистой лирикой.
Именно нагой лирикой, а не ее имитацией, не лироэпическими экзерсисами от третьего лица выдуманной маски. От себя, а не от «лирического героя».
«Ленинградская» школа русской поэзии монотонна.
Но выше неё – Кушнер и Бродский. И Лосев.
В 91-м с летевшей за океан Таней Толстой (мы тогда дружили) я передал ему свою парижскую книжку.
И зачем-то добавил, дурак, что отвечать мне не надо.
Но он ответил. Через несколько месяцев в одном из своих немногочисленных интервью. После вопроса корреспондента «Независимой газеты», кто из современных поэтов ему близок, я увидел свое имя.
Это было приглашением к диалогу. Но наговориться нам не повезло.
Здесь не встретились, а там посмотрим.
«Лившиц – хороший поэт». Так коротко, не без ревности, Бродский ответил Денису Новикову, когда в Лондоне тот упомянул про Лосева.
Поспорю: не просто хороший.
А.Ч.

Он говорил: «А это базилик».
И с грядки на английскую тарелку –
румяную редиску, лука стрелку,
и пес вихлялся, вывалив язык.
Он по-простому звал меня – Алеха.
«Давай еще, по-русски, под пейзаж».
Нам стало хорошо. Нам стало плохо.
Залив был Финский. Это значит наш.

О, родина с великой буквы Р,
Вернее, С, вернее Ъ несносный,
бессменный воздух наш орденоносный
и почва – инвалид и кавалер.
Простые имена – Упырь, Редедя,
союз Чека, быка и мужика,
лес имени товарища Медведя,
луг имени товарища Жука.

В Сибири ястреб уронил слезу,
В Москве взошла на кафедру былинка.
Ругнулись сверху. Пукнули внизу.
Задребезжал фарфор и вышел Глинка.
Конь-Пушкин, закусивший удила,
сей китоврас, восславивший свободу.
Давали воблу – тысяча народу.
Давали «Сильву». Дуська не дала.

И родина пошла в тартарары.
Теперь там холод, грязь и комары.
Пес умер, да и друг уже не тот.
В дом кто-то новый въехал торопливо.
И ничего, конечно, не растет
на грядке возле бывшего залива.
.
.

ПОСЛЕДНИЙ РОМАНС

Юзу Алешковскому

. . . . . . . . . . . . . . . Не слышно шума городского,
. . . . . . . . . . . . . . . Над невской башней тишина… и т. д.

Над невской башней тишина.
Она опять позолотела.
Вот едет женщина одна.
Она опять подзалетела.

Все отражает лунный лик,
воспетый сонмищем поэтов, –
не только часового штык,
но много колющих предметов,

Блеснет Адмиралтейства шприц,
и местная анестезия
вмиг проморозит до границ
то место, где была Россия.

Окоченение к лицу
не только в чреве недоноску
но и его недоотцу,
с утра упившемуся в доску.

Подходит недорождество,
мертво от недостатка елок.
В стране пустых небес и полок
уж не родится ничего.

Мелькает мертвый Летний сад.
Вот едет женщина назад.
Ее искусаны уста.
И башня невская пуста.
.
.

ПО ЛЕНИНУ

Шаг вперед. Два назад. Шаг вперед.
Пел цыган. Абрамович пиликал.
И, тоскуя под них, горемыкал,
заливал ретивое народ
(переживший монгольское иго,
пятилетки, падение ера,
сербской грамоты чуждый навал;
где-то польская зрела интрига,
и под звуки па-де-патинера
Меттерних против нас танцевал;
под асфальтом все те же ухабы;
Пушкин даром пропал, из-за бабы;
Достоевский бормочет: бобок;
Сталин был нехороший, он в ссылке
не делил с корешами посылки
и один персонально убег) .
Что пропало, того не вернуть.
Сашка, пой! Надрывайся, Абрашка!
У кого тут осталась рубашка -
не пропить, так хоть ворот рвануть.
.
.

…В «Костре» работал. В этом тусклом месте,
вдали от гонки и передовиц,
я встретил сто, а, может быть, и двести
прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.
Простуженно протискиваясь в дверь,
они, не без нахального кокетства,
мне говорили: «Вот вам пара текстов».
Я в их глазах редактор был и зверь.
Прикрытые немыслимым рваньем,
они о тексте, как учил их Лотман,
судили, как о чем-то очень плотном,
как о бетоне с арматурой в нем.
Все это были рыбки на меху
бессмыслицы, помноженной на вялость,
но мне порою эту чепуху
и вправду напечатать удавалось.
Стоял мороз. В Таврическом саду
закат был желт и снег под ним был розов.
О чем они болтали на ходу,
подслушивал недремлющий Морозов,
тот самый Павлик, сотворивший зло.
С фанерного портрета пионера
от холода оттрескалась фанера,
но было им тепло.
. . . . . . . . . . . . . . . . . И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.
.
.

ЧУДЕСНЫЙ ДЕСАНТ

Все шло, как обычно идет.
Томимый тоской о субботе,
толокся в трамвае народ;
томимый тоской о компоте,

тащился с прогулки детсад.
Вдруг ангелов Божьих бригада,
небесный чудесный десант
свалился на ад Ленинграда.

Базука тряхнула кусты
вокруг Эрмитажа. Осанна!
Уже захватили мосты,
вокзалы, кафе «Квисисана».

Запоры тюрьмы смещены
гранатой и словом Господним.
Заложники чуть смущены –
кто спал, кто нетрезв, кто в исподнем.

Сюда – Михаил, Леонид,
три женщины, Юрий, Володи!
На запад машина летит.
Мы выиграли, вы на свободе.

Шуршание раненых крыл,
влачащихся по тротуарам.
Отлет вертолета прикрыл
отряд минометным ударом.

Но таяли силы, как воск,
измотанной ангельской роты
под натиском внутренних войск,
понуро бредущих с работы.

И мы вознеслись и ушли,
растаяли в гаснущем небе.
Внизу фонарей патрули
в Ульянке, Гражданке, Энтеббе.

И тлеет полночи потом
прощальной полоской заката
подорванный нами понтон
на отмели подле Кронштадта.
.
.

Восемнадцатый век, что свинья в парике.
Проплывает бардак золотой по реке,
а в атласной каюте Фелица
захотела пошевелиться.
Офицер, приглашенный для ловли блохи,
вдруг почуял, что силу теряют духи,
заглушавшие запахи тела,
завозилась мать, запыхтела.
Восемнадцатый век проплывает, проплыл,
лишь свои декорации кой-где забыл,
что разлезлись под натиском прущей
русской зелени дикорастущей.
Видны волглые избы, часовня, паром.
Все построено грубо, простым топором.
Накарябан в тетради гусиным пером
стих занозистый, душу скребущий.
.
.

НА РОЖДЕСТВО

Я лягу, взгляд расфокусирую,
звезду в окошке раздвою
и вдруг увижу местность сирую,
сырую родину свою.
Во власти оптика-любителя
не только что раздвой – и сдвой,
а сдвой Сатурна и Юпитера
чреват Рождественской звездой.
Вослед за этой, быстро вытекшей
и высохшей, еще скорей
всходи над Волховом и Вытегрой
звезда волхвов, звезда царей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Звезда взойдет над зданьем станции,
и радио в окне сельпо
программу по заявкам с танцами
прервет растерянно и, по-
медлив малость, как замолится
о пастухах, волхвах, царях,
о коммунистах с комсомольцами,
о сброде пьяниц и нерях.
Слепцы, пророки говорливые,
отцы, привыкшие к кресту,
как эти строки торопливые,
идут по белому листу,
закатом наскоро промокнуты,
бредут далекой стороной
и открывают двери в комнаты,
давно покинутые мной.
.
.

РАЗГОВОР

«Нас гонят от этапа до этапа,
А Польше в руки все само идет –
Валенса, Милош, Солидарность, Папа,
у нас же Солженицын, да и тот
Угрюм-Бурчсев и довольно средний
прозаик». «Нонсенс, просто он последний
романтик». «Да, но если вычесть ром »,
«Ну, ладно, что мы, все-таки, берем?»
Из омута лубянок и бутырок
приятели в коммерческий уют
всплывают, в яркий мир больших бутылок.
«А пробовал ты шведский «Абсолют»,
его я называю «соловьевка»,
шарахнешь – и софия тут как тут».
«А, все же, затрапезная столовка,
где под столом гуляет поллитровка,
нет, все-таки, как белая головка,
так западные водки не берут».
«Прекрасно! ностальгия по сивухе!
А по чему еще – по стукачам?
по старым шлюхам, разносящим слухи?
по слушанью «Свободы» по ночам?
по жакту? по райкому? по погрому?
по стенгазете «За культурный быт»?»
«А, может, нам и правда выпить рому –
уж этот точно свалит нас с копыт».
.
.

И, наконец, остановка «Кладбище».
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему – он не берет.

Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.

Слушай, мы оба с тобой обнищали,
оба вернуться сюда обещали,
ты уж по списку проверь, я же ваш,
ты уж, пожалуйста, ты уж уважь.

Нет, говорит, тебе места в аллейке,
нету оградки, бетонной бадейки,
фото в овале, сирени куста,
столбика нету и нету креста.

Словно я Мистер какой-нибудь Твистер,
не подпускает на пушечный выстрел,
под козырек, издеваясь, берет,
что ни даю – ничего не берет.
.
.

МОЯ КНИГА

Ни Риму, ни миру, ни веку,
ни в полный внимания зал –
в Летейскую библиотеку,
как злобно Набоков сказал.

В студеную зимнюю пору
(«однажды» – за гранью строки)
гляжу, поднимается в гору
(спускается к брегу реки)

усталая жизни телега,
наполненный хворостью воз.
Летейская библиотека,
готовься к приему всерьез.

Я долго надсаживал глотку
и вот мне награда за труд:
не бросят в Харонову лодку,
на книжную полку воткнут.
.

/////////////////////////////////////////